Правила жизни Тэффи

Правила жизни Тэффи Я не только умею очаровывать, рассказывать были и небылицы, но и заговаривать боль.Знакомый помещик написал из Казани, что имение разграблено крестьянами и что он ходит

Я не только умею очаровывать, рассказывать были и небылицы, но и заговаривать боль.
Знакомый помещик написал из Казани, что имение разграблено крестьянами и что он ходит по избам, выкупая картины и книги. В одной избе увидел чудо: мой портрет работы художника Шлейфера, повешенный в красном углу рядом с Николаем Чудотворцем. Баба, получившая этот портрет на свою долю, решила почему-то, что я великомученица.
Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь  это сплошной анекдот, то есть трагедия.
Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень опытной одноклассницы-приготовишки написала это желание на листочке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это «без осечки».
Я почувствовала себя всероссийской знаменитостью в тот день, когда посыльный принес мне большую коробку, перевязанную красной шелковой лентой. Она была полна конфетами, завернутыми в пестрые бумажки. И на этих бумажках мой портрет в красках и подпись: «Тэффи»! Я сейчас же бросилась к телефону и стала хвастаться своим друзьям, приглашая их к себе попробовать конфеты «Тэффи». Я звонила и звонила, созывая гостей, в порыве гордости уписывая конфеты «Тэффи» и добросовестно уничтожая их. Я опомнилась, только когда опустошила почти всю трехфунтовую коробку. И тут меня замутило. Я объелась своей славой до тошноты и сразу узнала обратную сторону ее медали. И больше меня уже никакими доказательствами славы не проймешь. А конфеты, как ни странно, люблю попрежнему. Должно быть, оттого, что они мне запрещены.
У меня кошачьих стихов набралось бы на целый том. Но они слишком интимны, чтобы их обнародовать, придавать гласности.
Человек, не любящий кошек, никогда не станет моим другом. И наоборот, если он кошек любит, я ему много за это прощаю и закрываю глаза на его недостатки. Вот, например, Ходасевич. Он любил кошек и даже написал стихи о своем коте Мурре.
Я очень любила Гумилева. Он, конечно, был тоже косноязычным, но не в очень сильной степени, а скорее из вежливости, чтобы не очень отличаться от других поэтов.
Доброжелательство  явление в писательском кругу чрезвычайно редкое. Почти небывалое.
Как часто упрекают писателя, что конец романа вышел у него скомкан и как бы оборван. Теперь я уже знаю, что писатель невольно творит по образу и подобию судьбы. Все концы всегда спешны, и сжаты, и оборваны.
Тургенев  весной, Толстой  летом, Диккенс  зимой, Гамсун  осенью.
Котиковая шубка  это эпоха женской беженской жизни. Удивительный зверь этот котик. Он мог вынести столько, сколько не всякая лошадь сможет.
Везде может жить человек, и я сама видела, как смертник, которого матросы тащили на лед расстреливать, перепрыгивал через лужи, чтобы не промочить ноги, и поднимал воротник, закрывая грудь от ветра. Эти несколько шагов своей жизни инстинктивно стремился он пройти с наибольшим комфортом.
Как говорится, победителей не судят. Кто-то ответил на эту пословицу: «Не судят, но часто вешают без суда».
Ленин, рассказывая о заседании, на котором были Зиновьев, Каменев и пять лошадей, будет говорить: «Было нас восьмеро».
Я отвечала на все приглашения (вернуться в СССР.  Esquire) так: «Знаете что, милые мои друзья, вспоминается мне последнее время, проведенное в России. Было это в Пятигорске. Въезжаю я в город и вижу через всю дорогу огромный плакат: «Добро пожаловать в первую советскую здравницу!» Плакат держится на двух столбах, на которых качаются два повешенных. Вот теперь я и боюсь, что при въезде в СССР я увижу плакат с надписью: «Добро пожаловать, товарищ Тэффи», а на столбах, его поддерживающих, будут висеть Зощенко и Анна Ахматова».
Ужасно не люблю слово «никогда». Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась.
Чтобы залезть мне в душу, без калош не обойтись. Ведь душа-то моя насквозь промокла от невыплаканных слез, они все в ней остаются. Снаружи у меня смех, «великая сушь», как было написано на старых барометрах, а внутри сплошное болото, не душа, а сплошное болото.
Когда у меня ненамазанные губы, у меня голос звучит глухо, и ничего веселого я сказать не могу.
Надо мною посмеиваются, что я в каждом человеке непременно должна найти какую-то скрытую нежность. Я отшучиваюсь: «Да, да, и Каин был для мамаши Евы Каинушечка».
Мне гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру.
Мой идеал  одна старая и отставная консьержка, которая делала вид, что у нее есть bijou et economies (драгоценности и сбережения.  Esquire). Какой-то парень поверил, пришел и зарезал ее. Гордая смерть, красивая. Добыча  30 франков.
Раз, два, три, четыре, скучно жить мне в этом мире. Пять, шесть, семь, слишком мало пью и ем. Восемь, девять, десять, вот бы фюрера повесить.
Немецких поэтов сейчас цитировать неприлично. Всех, даже Гете. Но ведь Гейне  еврей. Его гитлеровцы из своих антологий исключили. Он не немецкий, он просто поэт. Его можно.
Веревки у немцев не пакляные, а бумажные. Повеситься на них нельзя.
Как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отвести от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить указанный нам темп. И это отнюдь не эгоизм и не равнодушие, потому что иногда легче было бы остановиться, чем пройти мимо.
Все мои сверстники умирают, а я все чего-то живу. Словно сижу на приеме у дантиста. Он вызывает пациентов, явно путая очереди, и мне неловко сказать, и сижу усталая и злая.
Нет выше той любви, как если кто морфий свой отдаст брату своему.
Если похвалите  я не поверю. Если скажете правду, мне будет больно. Лучше давайте-ка разойдемся.
Из: Esquire

.

Ваш комментарий